Новости

2014.11.10 11:50

Сегодня 120-летний юбилей Георгия Иванова

Игорь Фунт, "Эхо Москвы"2014.11.10 11:50

Феноменальный будущий летописец литературно-богемной жизни Петербурга, Г.И. прорывается к своему собственному, такому далёкому пока ещё галактическому «я» через почти «физическое ощущение недовольства».

«В его присутствии многим делалось не по себе, когда, изгибаясь в талии – котелок, перчатки, палка, платочек в боковом кармане, монокль, узкий галстучек, лёгкий запах аптеки, пробор до затылка, – изгибаясь, едва не касаясь губами женских рук, он появлялся, тягуче произнося слова, шепелявя теперь уже не от природы, а от отсутствия зубов», – описывает Нина Берберова послевоенного Г. Иванова. До конца дней не изменявшего своему гардеробу, – поэтическому и повседневному, – из: шёлка, атласа, бархата, сукна, ситца, батиста, порфира, кисея, муара и кружев.

И не выходящего из привычной роли Иванова-«Баронессы» времён эгоцентричной, эгофутуристичной молодости. Когда небо виделось «слегка декадентским». Юноши – «милы и не упрямы». А не к месту привязавшемуся старому хрычу-снобу отпор был один: «Увы, сеньор, моя специальность – дамы!».

Феноменальный будущий летописец литературно-богемной жизни Петербурга, Г.И. прорывается к своему собственному, такому далёкому пока ещё галактическому «я» через почти «физическое ощущение недовольства». Через несносное эпигонство и тематическую подражательность. Ахматовскую описательность и мандельштамовскую безмятежность.

Ну скажите, пожалуйста, как можно было пробить прямо-таки железобетонную поэтическую вселенную, состоящую из могучего «Ректората Академии Эго-поэзии» и целого ряда «планет» типа А. Блока с его «чёрной музыкой»; Вяч. Иванова; «нескучного» Ф. Сологуба; «ядовитого» Мандельштама; М. Кузмина; «классика» Скалдина; Н. Гумилёва, «дорого продавшего жизнь».

Он чует, кончиками пальцев чувствует «холод черноты», крах старой России: «Скоро, о скоро падёшь бездыханным». Он видит бессмысленность происходящего вокруг: «…что ж, ужинать, или ещё сочинять стихи?» – сетует он в безобидной интерпретации Фёдора Михайловича («Свету ли провалиться или вот мне чаю не пить?»). Но… страна шла в одном направлении, в сторону красного террора, алчущего «кровавой пищи». Иванов же – туда, где не «создаются моды», а властвует абсолютная отрешённость от проблем, кичливо повенчанных будничным, повседневным, частным. Повенчанных внезапной «таврической» любовью в конце концов:

О разве мог бы я, о посуди сама,
В твои глаза взглянуть и не сойти с ума.

К 1920-му году он уже «образцовый», изысканный поэт, критик, прозаик, эссеист. С остро отточенными иронией, вкусом, мерой. Со своею причудливо-синтетической художественнической вселенной зрелого акмеиста – и далее постакмеиста (возглавлявшего 2‑й «Цех поэтов» – в «тени Гумилёва»): «Жорж превратился в Георгия, фамилия – в имя, ребёнок – в мудреца…» (Северянин о последних петербургских сборниках Г.И. «Сады» и «Лампада»).

Иванов – активный переводчик, «тоскующий по мировой культуре» – Байрона, Кольриджа, обожаемого Бодлера, которым он категорически и эмпирически «мыслил». …Правда, до блеска и всплеска «Роз» ещё далеко. Но заработок литературным трудом вполне оправдан сверхпрофессиональным, великолепнейшим сплетением эстетических метаморфоз с мотивами Евангелия; греческой мифологии с утончённым веком барокко и песнями Оссиана. Русского сказочного фольклора с немецким романтизмом.

Меня влечёт обратно в край Гафиза,
Там зеленел моей Гюльнары взор,
И полночи сафировая риза
Над нами раскрывалась, как шатёр.

Для Г. Иванова, выросшего на пророчествах и нравственных императивах Леонтьева, Тютчева и Достоевского, расстрел Гумилёва, познакомившего его с питерским литературным миром, становится последней каплей, державшей в России. Пережив арест и обыск, предпочтя единственно возможный для себя исход – участь добровольного изгнанника. Не найдя в себе никаких внутренних, моральных оправданий сопротивляться, подобно Мандельштаму, в лоне «церкви» родной культуры, охраняемой «чекистами-пушкинистами». До конца дней оставшись болезненно, наркотически зависимым от живительной атмосферы «лёгкого божественного» десятилетия 10 – 20-х гг. С его иронически-философским «духом мелочей» и дыханием скорой, апокалиптической грозы.

В Париже, став одним из самых заметных лиц и центров притяжения русской эмиграции, создаёт превосходную галерею литературных портретов современности и современников (около 120 персонажей на трёхстах страницах). Заложив основу, основание блистательной мемуаристики Пяста, Лившица, Чулкова, С. Маковского, Ахматовой наконец.

Это и учитель-Блок; Есенин – «Пушкин наших дней»; Хлебников; Северянин в «приличном пальто»; полузабытый Садовский; Тиняков, «член союза Михаила Архангела». Что вызвало немалые споры на родине. «Сплошное враньё!» – негодовала Анна Андреевна. Но, к слову, Иванов и не скрывал своего страстного увлечения художественностью в описаниях.

В лирике же и подавно являя читателю многоуровневый, многослойный щегольской маскарад-буффон, «предсмертное празднество», смысловое и театральное, полное сюжетно-биографических и стилистических намёков и изысков: из широких крылаток, плисовых шароваров, манжеток от «Линоль», шляпок, муфт и лорнеток – непременных атрибутов культуры Серебряного века, пожираемого «пламенем дендизма».

Это было нескончаемое оргиастическое жизненно-литературное действо, трансформирующееся в дионисийские проекты и автомифы, самопрезентуемые поэтами жадной до безумств предвоенной публике: «жёлтый» Маяковский, «античный» Волошин, «прокажённый Пьеро» Лившиц, «олонецкий гусляр» Клюев. Пяст, «носивший канотье чуть ли не в январе». Тиняков, спьяну напяливающий шубу летом. Все бесконечно переодеваются, переодеваются… «притворяются, кривляются, носят маски». Изобличая собой гоголевские подмены, подмены, подмены…

Сборник «Розы» разом ставит его на первую ступень поэтического мастерства. «Сгоревшее, перегоревшее сердце – вот что хотелось бы сказать о теперешних стихах Георгия Иванова», – отмечает книгу Адамович, явственно видя трагически неизбывную ностальгию по утерянному «раю». Видя экзистенциальную, висельную пустоту «утверждения Ничего»:

Хорошо – что никого,
Хорошо – что ничего,
Так черно и так мертво… –

– ищет лирический персонаж Иванова последнюю – космическую – свободу-карму, «каковую даёт разделённая с богооставленным миром участь». Ищет метафизический, поливалентный толстовский выход-травести из катавасии проекций кладбищенских галлюцинаций.

И вновь, от невыносимой накипевшей злости, сводящей с ума: к «поборникам свободы», «ревнителям ярма», «хамью и джентльменам» – не прочь бы умереть:

Завидую тебе: перед тобою дверь
Распахнута в восторг развоплощенья.

Но, несмотря на катарсические сны наяву, – в «ящик играть» совсем не хочется. И надо снова жить при наступлении нового дня. И писать… «записывать по памяти», «сводить счёты». Одномоментно целенаправленно пропуская природные характеристики героев – цвет волос, форму глаз, осанку, оттенки голоса – в пользу фактуры ткани и фасона пиджачка на шёлковой подкладке.

Послевоенный Г. Иванов, пишущий в эти годы лучшие стихи, – со свойственным ему блеском антиномий, двойственности суждений, нескончаемых «наоборотов»; также интертекстуальности (с вплетением «достоевщинки», бурлеска), точнее, центонизации, – создаёт сам из себя, своего психотипа, фигуры некий миф саморазрушения. Сотканный из нищеты, болезней и алкоголя.

Одновременно не выходя из роли Иванова-«Баронессы» – «на синем белая полоска, граница счастья и беды», – прозванного так во времена эгофутуристической юности в честь своей матери: потомственной дворянки баронессы В. Бир-Брац-Брауэр ван Бренштейн. По-тиняковски, в духе «дайте мне ярмо на шею, но дозвольте мне поесть», – «перебодлеривая» Бодлера.

Правда, былая слава первого поэта эмиграции бывшему «лощёному снобу» уже, увы, не помогла.

…Тихо перелистываю «Розы» –
«Кабы на цветы да не морозы»!

"Эхо Москвы"

Mums svarbus tikslumas ir sklandi tekstų kalba. Jei pastebėjote klaidų, praneškite portalas@lrt.lt